Малотке предложил главному заменить слово "бог" выражением "то высшее существо, которое мы чтим", но снова наговаривать всю пленку не пожелал и просил только вырезать слово "бог" и вклеить ..
Бывало в простоте, в безмолвии вы жили, А нынче стали знать мазурку и кадрили. Ну, право, тяжкий грех, оставьте этот вздор; Смотрите, вот на вас составлен у:х собор...
Затем он проворно отвинтил крышку гроба и отложил ее в сторону, обнажив лежавшее в нем тело человека, облаченное в черные брюки и белую рубашку...
Вы читаете «Лучшие книги XX века. Последняя опись перед распродажей», страница 15 (прочитано 22%)
Бегбедер Фредерик
Безмолвие этих французов ярко символизирует тот ужасный период одиночества, ту армию теней, невидимок, смиренников, которые не могли сказать «нет» во весь голос, потому что для этого следовало эмигрировать в Англию или рисковать своей шкурой, но которые прошептали «нет», пробормотали «нет», прожили в этом «нет». Мало помалу немецкий офицер, Вернер фон Эбреннак, начинает уважать своих безмолвствующих хозяев, почти восхищаться ими, а под конец старик и его племянница также проникаются к нему чувством, близким к восхищению. И хотя этот роман явно ангажирован, его нельзя назвать манихейским: племянница заговаривает с бошем один единственный раз, сказав ему «Прощайте», да и то когда он уходит навсегда. Если бы в наши дни молодой автор опубликовал историю солдата вермахта, образованного и обаятельного, рассуждающего перед своими противниками о Моцарте и правах человека, это произвело бы скандал в национальном масштабе, и, однако, в основе «Молчания моря» лежит именно эта история – про то, как цивилизованные люди развязывают друг против друга самую страшную из всех войн на земле. Появись этот великий роман Сопротивления сегодня, современные апостолы политкорректности наверняка прилепили бы ему кличку «ревизионистский».
Сила «Молчания моря» заключается также в его строгом, сдержанном стиле: «Молчание длилось и длилось. Оно становилось все плотнее, как утренний туман. Плотное, застывшее безмолвие. Неподвижность моей племянницы и, конечно, моя собственная усугубляли это молчание, делали его свинцово тяжелым. Даже сам офицер, растерявшись, стоял неподвижно, и лишь спустя несколько минут я увидел, как его губы дрогнули в улыбке». Это очень короткий роман (по правде говоря, скорее новелла – Веркор обожал читать Кэтрин Мэнсфилд ), от которого бегут мурашки по коже; он давит на вас, скручивает кишки, заставляет физически ощутить гибельную, гнетущую атмосферу немецкой оккупации. Если вдуматься, в нем даже есть нечто от «нового романа»: целая книга без единого слова главных героев, написанная в холодном, сухом стиле, – первое предвестие того, чем станет издательство «Минюи» после войны, с его лендоновской компанией .
№41. Франсуаза Саган «ЗДРАВСТВУЙ, ГРУСТЬ» (1954)
Номер 41 нашего хит парада опять таки пал не на меня, но я все равно радуюсь, ибо под ним стоит одна из самых любимых моих книг – «Здравствуй, грусть». Я вполне согласен с выбором нашего читательского корпуса: иногда и в культурной демократии есть хорошие стороны, особенно в тех случаях, когда она помогает освежить память осоловевших критиков и вылечить от амнезии избранных мира сего.
«Здравствуй, грусть» – это первый роман Франсуазы Саган, но, главное, одно из редчайших чудес XX века. В 1954 году юная восемнадцатилетняя папенькина дочка, проживающая в Кажарке (департамент Лот), берет перо и пишет в тоненькой тетрадке: «Это незнакомое чувство, преследующее меня своей вкрадчивой тоской, я не решаюсь назвать, дать ему прекрасное и торжественное имя – грусть.
... Посмотрел я: действительно, тут были только пассы моей матери и двух наших знакомых, ехавших с нами, - у меня мороз пробежал по коже. - Меня без вида не пропустили бы в Таурогене. - Bereits so4, только дальше-то ехать нельзя. - Что же мне делать? - Вероятно, вы забыли в кордегардии, я вам велю заложить санки, съездите сами, а ваши пока погреются у нас. - Heh! Kerl, lass er mal den Braunen anspannen5. Я не могу без смеха вспомнить этот глупый случай, именно потому, что я совершенно смутился от него. Потеря этого паспорта, о котором я несколько лет мечтал, о котором два года хлопотал, в минуту переезда за границу, поразила меня. Я был уверен, что я его положил в карман, стало, я его выронил, - где же искать? Его занесло снегом... надобно просить новый, писать в Ригу, может ехать самому; а тут сделают доклад, догадаются, что я к минеральным водам еду в январе. Словом, я уже чувствовал себя в Петербурге, образ Кокошкина и Сахтынского, Дубельта и Николая бродили в голове. Вот тебе и путешествие, вот и Париж, свобода книгопечатания, камеры и театры... опять увижу я министерских чиновников, квартальных и всяких других надзирателей, городовых с двумя блестящими (248) пуговицами на спине, которыми они смотрят назад... и прежде всего увижу опять небольшого сморщившегося солдата в тяжелом кивере, на котором написано таинственное "4", обмерзлую казацкую лошадь. Хоть бы кормилицу-то мне застать еще в "Тавроге", как она говорила. Между тем заложили большую печальную и угловатую лошадь в крошечные санки. Я сел с почтальоном в военной шинели и ботфортах, почтальон классически хлопнул классическим бичом - как вдруг ученый сержант выбежал в сени в одних панталонах и закричалг - Halt! Halt! Da ist der vermaledeite Pass6, - и он его держал развернутым в руках. Спазматический смех овладел мною. - Что же вы это со мной делаете? Где вы нашли? - Посмотрите, - сказал он, ваш русский сержант положил лист в лист, кто же его там знал, я не догадался повернуть листа...